18 апреля 2017
Юрий Грымов: «Можно жить без любви, но нельзя называть это нормой»
Почему до сих пор постановки «Войны и мира» лишены диалога о Боге? Правда ли, что театры опускают один из важнейших фрагментов в тексте «Трёх сестёр»? Почему так сложно работать с Достоевским? Об этом и многом другом наш разговор с новым художественным руководителем московского драматического театра «Модерн» Юрием Грымовым.
Записаться
Ю
 
рий Вячеславович, недавно Вы рассказывали журналистам о том, что у Вас в планах — поставить на сцене «Войну и мир». А как это возможно? Это ведь огромное произведение, где камерные сцены чередуются с масштабными событиями…

— Да, это огромное произведение, но нашей авторской группе все-таки удалось найти решение, как написать пьесу по этому роману. Пока не буду рассказывать подробности: надеюсь, что когда-нибудь мне удастся поставить «Войну и мир» здесь, в театре «Модерн». Скажу только, что одно из ключевых мест в этой постановке займет разговор о вере. Который до сих пор, как мне кажется, так и не состоялся: в западных экранизациях — по их причинам, а у Бондарчука он напрашивался, но из-за советской цензуры его просто не могло быть. А мы сейчас можем это сделать.

Толстой как моралист не тяготит Вас в «Войне и мире»?

— Абсолютно не тяготит. Мне интересно. Вы знаете, я люблю литературу только тогда, когда понимаю, что, читая, я общаюсь с автором. Я читаю Толстого с его парадоксами, с его нравственными нестыковками, и мне он все равно интересен, потому что через его романы я фактически с ним общаюсь. Я могу быть с ним не согласен, но мне должно быть интересно — это для меня принципиально. Толстой, его биография, его произведения — для меня это ребус. Это человек, который своими мыслями наталкивает меня на мои размышления. Поэтому разве я могу сказать: знаете, Толстой тяготит меня, я не буду его ставить, я с ним не согласен, он запутался под конец жизни? Я люблю читать Толстого, Платонова. Да, это трудно, это как пробираться сквозь репейник — но ощущения остаются очень сильные.

А что для Вас в «Войне и мире» является главной искрой?

— Для меня очень важно превращение Пьера из западника в абсолютного русского патриота.

Почему именно это?

— Потому что я улавливаю в этом и свои собственные ощущения. Наверное, это такая типичная русская черта. А может, это просто связано с возрастом, потому что чем старше я становлюсь, тем больше я переоцениваю свое отношение к России, к ее культуре. Хотя по натуре я западник, я все время боготворил Европу, мне гораздо ближе всегда была западная культура.

В этом году планируется выход Вашего фильма по роману Толстого «Анна Каренина». Судя по трейлеру, это далеко не классическая экранизация книги…

— Да. И скажу честно, я уже начинаю немного переживать на эту тему. Потому что мне кажется, массовый зритель сегодня разучился принимать правила игры, не диктуемые массовым кино. Не исключаю того факта, что, не увидев в фильме привычных нарядов и декораций XIX века, мою картину воспримут как глумление над классикой. Но я ни за что не стал бы глумиться над Толстым! Понимаете, легко взять и вывернуть произведение наизнанку, как пиджак, а вот попытаться рассказать о нем, не искажая автора, а пересматривая его под каким-то своим углом зрения, — это уже непросто.

Я считаю, что театр и кино без эксперимента, без индивидуальности теряют свой смысл. И мой фильм «Анна Каренина», а также фильм «Три сестры» по пьесе Чехова, который тоже выходит в этом году, — это эксперимент. Это мои правила игры, я так решил пересказать эти произведения в сегодняшнем дне, не искажая первоисточник и ни в коем случае не оскорбляя великих авторов. Хотя зрители, конечно, могут с моим пересказом не согласиться, потому что искусство — это ведь субъективная вещь, но мне бы очень не хотелось, чтобы современное кино воспринималось с позиций каких-либо стереотипов.

По пьесам Чехова по всем мире сделаны, наверное, уже тысячи спектаклей и экранизаций. Почему Вы тоже решили к Чехову обратиться?

— Потому что Чехов пишет про нас, потому что в каждом герое его пьес мы узнаем самих себя или своих знакомых. Чехов — очень личный, очень подробный, очень тихий, камерный. И это вроде бы так интересно — вот только когда я хожу на спектакли по его пьесам, мне часто бывает ужасно скучно. Но в моем понимании это не должно быть скучным! Это должен быть очень напряженный, очень интересный рассказ о жизни героев!

Я давно шел к Чехову и конкретно — к «Трем сестрам». В этой пьесе нет действия, но есть истории. И каждый персонаж, который появляется у меня в кадре, привносит свою историю и поглощает ею зрителя. Эффект усиливается и за счет того, что мы решили пойти на такой эксперимент: не меняя Чехова, мы изменили возраст героев. В пьесе младшей сестре Ирине 20 лет, а у нас ей — 55.

Работа над этой картиной оказалась очень непростой — и для меня (и я понял, что лет десять назад я бы точно не смог снять этот фильм), и для актеров. Хотя мы собрали просто уникальный актерский состав: в фильме снимаются Людмила Полякова, Ирина Мазуркевич, Анна Каменкова, Максим Суханов, Александр Балуев, Игорь Яцко, Игорь Ясулович. И я очень доволен результатом. Думаю, что к октябрю этого года мы уже сможем показать фильм зрителю.

Вы уже сказали, что Чехов — камерный, тихий. Почему же сегодня, когда в информационном пространстве все поливают друг друга грязью, друг на друга орут, бесконечно в чем-то обвиняют, его произведения оказываются такими репертуарными?

— Наверное, потому и оказываются. Произведения Чехова дают возможность не участвовать в этом раздрае. И вообще, это же вопрос нашей дистанции: мне кажется, не нужно говорить, что вот, мы сейчас живем в информационную эпоху, стало столько напряжения, грязи, конфликтов. Нужно просто в себя это не впускать — мы ведь способны выбирать, что нам полезно, а что неполезно.

Я, например, четко понимаю, какой кошмар сегодня льется из телевизора, ведь в 90 % это телевидение грязи: кто-то кого-то убил, изнасиловал, бросил, обокрал, оскорбил, унизил. Еще лет 10 назад передачи были тематически разделены: сейчас показывают криминальные новости, сейчас программу желтого толка, и если ты не хотел этого смотреть, ты просто не включал телевизор в определенное время. Сегодня все едино, все вперемешку, 24 часа в сутки. И ты либо впускаешь в себя эту заразу, либо отстраняешься от нее. Я не могу сказать, что совсем не смотрю телевизор, но я четко решил, например, не начинать с него свое утро, потому что мне это не нужно.

Сегодня нужна серьезная фильтрация. И как раз один из таких очистительных фильтров — это литература. И в особенности Чехов, который задает нам совершенно другой ритм, совершенно другой душевный настрой.

Каково Ваше главное послание в этом фильме?

— Что нельзя жить без любви. Понимаете, мы все время оправдываем себя тем, что чувства не вечны, что им на смену приходит суровая правда существования, что надо просто пытаться сохранить хоть какую-то видимость взаимного уважения, а чувства… оставим их тем, кто молод, здоров и красив. Я не собираюсь спорить с тем, что жизнь не так проста и радостна, как нам хотелось бы, и уж тем более, что пытаться сохранить уважение, мирные отношения с нашими ближними — это хорошо.

Я переживаю о другом: нельзя состояние без любви считать нормой. Да, пусть вы не чувствуете ее сейчас, но не говорите: так и должно быть, это реальность! Нет, речь не о том, чтобы предавать тех, кто рядом, и пытаться искать ярких впечатлений где-то еще — если любовь не прижилась здесь, то с чего бы ей взяться там? Вопрос любви решается внутри тебя, и ты сам должен искать способы ее взрастить, никуда не сбегая. Молиться. Делать дела любви, даже пока не ощущая ее. Верить. И не важно, сколько тебе лет — двадцать или шестьдесят.

Вы согласны с тем, что Чехов — беспросветный писатель? Или Вы видите свет в его пьесах?

— Нет, я не считаю его беспросветным. Читая его произведения, мы, конечно же, должны учитывать, кем был сам Чехов, какими были обстоятельства его жизни — и тогда мы поймем, почему его произведения кем-то воспринимаются как беспросветные.

Но ведь мы не оказываемся после прочтения Чехова в тупике! Наоборот, у нас возникает много вопросов. Чехов не загоняет нас в угол, не уничтожает нас, он все-таки оставляет свет и надежду.

Удивительная вещь: когда я работал над «Тремя сестрами», я открыл для себя, что по просьбе МХАТа Чехову пришлось сократить финальный монолог Маши Прозоровой. Я прочел этот монолог, и для меня все встало на свои места. В конце пьесы сестры говорят, что, кажется, еще немного — и мы узнаем, зачем живем, зачем страдаем… Раньше я не мог понять этого финала, реплики сестер казались мне просто высокопарными, образными, пафосными словами: «надо жить», «надо работать», «никаких не будет тайн», «если бы знать»… Но оказывается, из заключительной сцены были вычеркнуты слова Маши, имеющиеся в рукописи. Глядя вверх, она должна была говорить: «Над нами перелетные птицы, летят они каждую весну и осень, уже тысячи лет, и не знают, зачем, но летят и будут лететь еще долго, долго, много тысяч лет — пока, наконец, Бог не откроет им тайны». Вот так написал Чехов. И насколько я знаю, ни в одной стране мира эту фразу не возвращали обратно, а мы возвращаем.

Есть мнение, что вся русская классика — это свидетельство кризиса веры. Гоголь и Достоевский — исключение, но Тургенев, Чехов, Горький…

— Нет, не кризиса веры — а поиска веры. Даже те художники, которые все отрицали, они все равно искали. Только кто-то из них, может быть, стеснялся, кто-то в чем-то не дошел, кто-то побоялся. Но я на сто процентов уверен в том, что двигались они именно в этом направлении.

Но тот свет, который несет христианство, — много ли его в их творчестве?

— Но разговор о свете очень сложный. Он не всем под силу. Грех всегда легче описать, чем свет. Грех познан всеми, он аппетитен, он приукрашен, он популярен. А вот попробуйте описать свет, наде­жду, любовь, добро… Это крайне сложно. А кто-то сегодня света в чистом виде вообще не переносит!

Но я опять говорю: я не согласен, что литература — это констатация кризиса веры, что это тупик. Нет, настоящая литература тем и ценна, что мы даже в очень тяжелой книге почувствуем эту тягу к свету.

Потому-то и театр «Модерн», которым я с недавнего времени руковожу и который я нацелен оживить и кардинально изменить, я хочу провозгласить как театр света. Этому будет подчинено все — от логотипа, где теперь преобладают синие и бирюзовые оттенки, абсолютные цвета наде­жды и света, до репертуара. Это не значит, что все постановки у нас будут заканчиваться хеппи-эндом. Но для меня, как для человека православного, русского, важно во всех постановках проходить через мрак, через ад, но двигаться — к свету. И ни в коем случае не уходить в темень: зрителя уничтожать нельзя.

Первым спектаклем, который я ставлю в теат­ре «Модерн», станет «О дивный новый мир» по роману-антиутопии Олдоса Хаксли. Его книга — о мире, в котором люди отменили эмоции и чувства, историю, искусство, отменили Бога. Зачем тебе нужны эти чувства, которые приводят тебя к конфликтам, к горю, к страданиям? Зачем любовь, если можно постоянно менять партнеров по наслаждениям? Зачем мучиться в родах, если можно получить ребенка из пробирки и притом отформатировать его под свой вкус — и получить что-то вроде ребенка от Гуччи или от Версаче. Это как бы мегаобщество потребления: ты покупай новое, живи новым — и никаких у тебя проблем не будет. И страшно подумать: Хаксли написал об этом еще в 1931 году, а посмотрите, насколько близко сегодня мы к этому подошли.

Но Вы говорите «театр света», а ведь произведение Хаксли — мрачное…

— Понимаете, даже в конце самой отчаянной мысли можно поставить многоточие. А это тоже очень важная информация: многие авторы не читают мораль и не делают выводы, а может быть, и сами пока не знают ответа, но оставляют место для наших с вами размышлений. Даже если в том, о чем мы говорим, казалось бы, нет ничего кроме описания наших страшных сторон, пороков, грехов — никакая, даже самая плохая, история никогда до конца не обрекает нас на смерть. У нас всегда остается шанс, всегда остается выбор.

Вы в театре, в кино обращаетесь к произведениям Чехова, Толстого. А почему не Достоевский?

— Потому что Достоевский сегодня для меня сложнее. Достоевский ставит много таких вопросов, на которые у меня пока нет ответа. Я обращаюсь только к тем авторам и произведениям, которые мне близки, но я не могу браться за произведение, которое мне не по зубам. А для того, чтобы пересказать Достоевского, я, наверное, еще слаб.

Я обратила внимание, что ни в одном Вашем интервью нет подробного рассказа о Вашем пути к вере. Вы намеренно от этого отстраняетесь, или просто журналисты недостаточно настойчивы?

— Наверное, все дело в том, что я всегда опасался, как бы рассказ о моем пути к вере не оказался просто громкими, красивыми словами. Слова ведь должны быть предельно осмысленны, а это большой труд. Свой путь к вере совсем не просто озвучить — так, чтобы не получилось какой-нибудь фальшивой ноты. При этом я убеж­ден, что о вере говорить надо, и я говорю о ней со своей дочерью, говорю в своих театральных постановках, говорю в кругу своих друзей и знакомых — если чувствую, что наш диалог возможен.

Я рос и воспитывался в эпоху «научного атеизма», хотя, конечно, теория, что человек произошел от обезьяны, грубое материалистическое объяснение, как возникает человечество, в мою логику абсолютно никак не встраивалось. Я, например, с детства был связан с творчеством, занимался живописью, много думал о человечес­ких талантах, о дарах, и понимал, что не могут они взяться из ниоткуда, что кто-то нас ими все-таки наделяет. Но тем не менее я не мог тогда ответить — откуда это приходит.

А лет в 30 я попал в окружение людей, связанных с кино, с театром, — известных, интересных, умных людей, которые оказались при этом и людьми верующими. И получалось так, что в каждом разговоре тема веры была кем-то обязательно затронута. И я помню, как однажды актриса Людмила Васильевна Максакова сказала мне: «Юра, надо покреститься». Это, наверное, стало неким отправным пунктом, потому что одно дело, когда о Боге с тобой заговорил человек, который для тебя ничего особенного не значит, — и совсем другое, когда это люди, которых ты глубоко уважаешь, к мнению которых ты прислушиваешься. И ты сам естественным образом начинаешь к этим темам обращаться.

С того момента в мою жизнь стали входить некоторые священники, и знакомство с ними тоже очень повлияло на мое отношение к Церкви (а потом я, кстати, узнал, что в моем роду по маминой линии были священники). Помню, для меня было таким открытием, что многие из них — очень начитанные люди, с широким кругозором, с тонким чувством юмора (и это, я считаю, очень важно). Я увидел, что работа священника очень трудная физически и морально, что это полное отдание себя на служение Богу и людям. И благодаря знакомству с ними я увидел в действии, что значит, когда человек — обычный, земной, такой же, как я, как вы — одухотворен верой, как это влияет на его жизнь и на жизнь людей вокруг него. Мне с этими священниками очень интересно общаться.

А из этого общения можете вспомнить слова, которые оказались для Вас особенно важными?

— Их очень много, и они всегда касаются разного. Но знаете, я очень часто вспоминаю слова Патриарха, которые он недавно произнес на фестивале «Вера и слово». Он вспомнил одну историю-притчу, о том как по улице античного города идет философ в окружении учеников, а навстречу им — уличная женщина. Подходит к философу и говорит: «Вот ты их полжизни учишь, а мне достаточно пальцем поманить, и они пойдут за мной, а не за тобой». А он в ответ: «Ты правильно говоришь, женщина, потому что ты предлагаешь им скатиться вниз, а я предлагаю взбираться на гору». Мне очень понравилась эта история, она просто и при этом очень убедительно показывает, что, действительно, движение вниз легче. А вот вверх ступать — это гораздо труднее. И это уже вопрос к себе, готов ли ты. Но есть одна вещь: мне кажется, что стояния на месте не бывает, и если мы не движемся вверх, то значит, мы движемся вниз. Поэтому стремление вверх, движение вверх, пусть даже самое незначительное, но обязательно должно быть.

Вы сказали, что говорите с друзьями и знакомыми о вере, если чувствуете, что возможен диалог. А как Вы для себя определяете границу возможности и невозможности такого диалога?

— Я скажу честно: по крайней мере на этом этапе я не очень грамотный человек в вопросах религии. И я этого не стесняюсь: я понимаю, что если бы я воспитывался в православии с детства, мне, конечно, было бы гораздо легче, потому что теперь это требует больших знаний, этому надо уделить много времени, которое теперь не так просто найти. И как раз сегодня, когда идет обсуждение, а надо ли преподавать в школах основы православной культуры, я считаю, что да, надо. Это как минимум просто интересно! Ведь христианство — это то, что сформировало весь европейский мир, всю европейскую культуру, а православие — русскую, и об этом надо знать. Даже не то чтобы «надо», а просто интересно порассуждать на эту тему, вот и все.

А про невозможность диалога — у меня бывают такие случаи, когда светские люди начинают в моем присутствии рассуждать о православии, о священниках, о Церкви, абсолютно ничего в этом не понимая. И я просто отказываюсь от участия в таких «дискуссиях», я отвечаю, что вижу, что ни вы, ни я к этому разговору совсем не подготовлены, что у нас нет никаких аргументов, и вы к тому же заранее агрессивно настроены, не знаете, но уже осуждаете — меня такой подход взрослых людей к делу не устраивает. Это ведь то же самое, что начать осуждать законы физики, в которых ты никогда не смыслил.

Что для Вас в вере самое сложное и что — самое радостное?

— Вы знаете, я не делю на радостное и нерадостное. Мне кажется, что вера — это, выражаясь современным языком, комплексная история. Ведь странно сказать: так, эта заповедь мне нравится, я буду ей следовать, а эта не нравится, я ее буду нарушать. Нет, это же комплексно: если ты сам с собой договорился, если ты для себя решил, что твоя вера — это то, что становится твоей опорой в жизни, задает тебе систему координат, то для тебе все будет радостью. Многие говорят, что постятся, потому что «так надо», и каждое приближение поста становится для них испытанием. Вот только непонятно, а кому надо? Мне такой образ мысли непонятен. Да ведь это мне надо, мне самому, моей душе это необходимо.

Беседовала Дарья Баринова

 

«Фома», 3 мая 2017

Источник: http://foma.ru/mozhno-zhit-bez-lyubvi-no-nelzya-nazyivat-etoy-normoy.html

Внимание!
Дресс-код!
В нашем театре на вечерние спектакли принят дресс-код «cocktail» и близкие к нему «formal», «after five». Для мужчин – это костюм или пиджак, возможен вариант без галстука, для женщин – платье или нарядный костюм с брюками или юбкой. В одежде спортивного стиля вас не пропустят в театр! :( Надеемся на ваше понимание.